Ðàçâèòèå

Станислав Золотцев 

(журнал “Знак вопроса” 2005-2006 гг)

ДЕНЬ ЧУДЕС В ЛУКОМОРЬЕ 

 

У ОКНА В ВЕЧНОСТЬ   

 

  ...Тут и началось то, что стало причи­ной рождения этой главы. Медленно, слушая в тиши скрип своих сапог по на­езженной и покрытой снежным пухом дороге, я прошел вдоль старых и новых домов Савкина, постоял у единственно­го в этой «музейной» деревне электри­ческого фонаря на столбе (хозяйка зас­толья недавно сложила оду в честь это­го светильника), дошел до поворота, где уже начиналась черно-зеленая, сплошная и высокая стена бора, и уже хотел было, отдышавшись, вернуться в Савкино, как вдруг услышал свое имя! Кто-то звал меня, кто-то, находившийся неподалеку, но мне не видимый. Я нап­ряг слух и зрение, стряхнул с себя свое псевдохмельное цепенящее состояние, вслушался и вгляделся в тишину и в уга­сающую светлынь. Нет, не послыша­лось: еще, и еще, и еще раз, и снова до слуха долетело мое имя. Кто-то звал ме­ня к себе, произнося без крика, но нас­тойчиво, домашнее имя мое, которым и звать-то меня теперь уже почти некому стало. И голос, звавший меня, был мне знаком , но чей был то голос - оставалось неясным, он звучал уже не рядом, а где-то у поворота деревенской дороги к шоссейке, по которой можно было доб­раться и до Святых гор, и до Михайло­вского. И не просто знакомым я мог наз­вать тот голос, но даже и родным, а вот чей он, кому он принадлежал, кто звал меж к себе - я не мог разобрать. И я по­шел на тот голос и вышел к повороту на шоссейку.

 Но и там никого не было, ни вблизи, ни вдали. И тот голос больше не звучал. В растерянности постояв несколько ми­нут на обочине, я посмотрел в обе сто­роны покрытой снежным пухом дороги - никого! Лишь вдалеке, у линии горизонта, столбом клубилась и крутилась снежная пыль. И, собираясь повернуть в сторону деревни, я несколько раз, ме­ханически, словно шутя над собой и над своей усталостью, породившей такие наваждения, повторил про себя, не то пропел-промычал: «Пыль столбом, пыль столбом, пыль столбом стоит, за­вивается...»

 И в тот самый миг - словно эхо мое­го бормотания, но звонкое и певучее эхо, - вдали на дороге послышалась пес­ня. Она звенела над санной упряжкой, которая летела по шоссейке в мою сто­рону; причем, хоть и одноконной была та упряжка, но она впрямь летела. Когда цокот копыт приблизился, мне показа­лось, что полозья саней не касаются снежной поверхности, словно меж ни­ми и землей некая «воздушная подушка» находится. И над упряжкой в тиши без­мерного снежного окоема раздавался гортанный, чуть хрипловатый, но звон­ко-высокий женский голос, певший ста­ринную песню кочевого черноглазого племени:

 Пыль столбоса слево газдэя, Ах, дэ тэрны чя улыджия...

 Мимо меня проносилась, пролетала легчайшая санная повозка; и сходство ее с летучей лодкой тем усиливалось, что, подобно огненно-пестрому парусу (или крылу Жар-птицы), широчайшая цветная шаль реяла, полыхала и разве­валась над ней - шаль цыганки, которая пела ту песню, сидя позади цыгана, пра­вившего упряжкой, и держась за его плечи. Лишь на миг они оба повернули лица в мою сторону, взглянули на меня -но я узнал их!

 - Гей, молодец, ну что, не соврала те­бе моя чава?! Удачи тебе! - крикнул се­док, на котором был все тот же картуз, и улыбка его сверкала столь же белозубо, как и тридцать лег назад. - Зови его с на­ми, Гояна! Теперь я его угощу!

 - Эй, барвалэ (удалец, счастливец), ты прожил такую жизнь, какую я тебе тогда загадала! - раздался с уже отдаля­ющейся от меня упряжки пронзитель­ный клич его жены. -Давай теперь с на­ми, к Александру Сергеичу в гости, там тебя угостим, айда с нами, друмэ вэдумэ (дорогу знаешь)!..

 И  улетела  цыганская  упряжка,   и превратилась в маленькую огненную точку, а потом и вовсе истаяла в темнею­щей дали снежного вечера. И лишь пес­ня была слышна недолго, а потом и она истаяла... И несколько минут я стоял в остолбенении, напевая про себя коче­вую песню, которая смешала в себе рус­ские слова, преобразив их, с наречия­ми, пришедшими из древнего Рима и с Индостана: «Пыль столбоса слево газ-дэя, ах, дэ тэрны чя улыджия...» И еще больше остолбенел, почувствовав, что мне - жарко! Да, волной зноя обдала ме­ня цыганская санная упряжка, летевшая по снегу и морозцу. Тут-то и дошло до меня, что на дороге передо мной только что случилось нечто совсем невероят­ное. Не может быть, думал я, чтобы эти цыганские супруги,  которые и трид­цать-то лет назад, встретившись мне в такой же февральский денек на святого-рском рынке у винного ларька, были не­молодыми, ну, моего нынешнего возрас­та, самое малое, чтобы он - за эти деся­тилетия ничуть не изменились и креп­кая их стать ничуть не обветшала... Нет, соображал я, уж сегодня-то они совсем дряхлыми должны были бы стать, если совсем не...  На этой-то догадке весь жар, которым обдала меня упряжка, мгновенно испарился,  слетел с меня: гак вот в какие края звала меня цыган­ка, когда-то нагадавшая мне счастливую жиззнь, «к Александру Сергеичу в гос­ти!» - стало быть, не просто в дальние края, но и - в потусторонние, вот куда! фу, вот уж вправду: пронесло, пронес­ись мимо эта призрачно-летучая повоз-ка с людьми, которых точно (теперь я уверился в этой мысли) уже нет на этом свете, пролетела в заоблачные края, не взяла меня с  собой...  И,  облегченно вздохнув и вытерев пот со лба, я перек­рестился. «Вот уж буквально: кажется -крестятся», - подумалось мне. Как ста­рики говорят у нас: приблазнилось, примстилось...

 ...Но именно в тот миг, когда рука моя совершала крестное знамение, что-то толкнуло меня сзади ниже колен - не слишком сильно, не больно, а все ж так основательно, что я, сам того не желая, тут же сел, ноги подломились, однако сел, плюхнулся во что-то мягкое, но не в снег. Оглянулся, вижу: сижу в санях, нес­лышно подъехавших ко мне, - а может, слишком захвачен был нежданным про­исшествием, потому и не услышал ни мягкого цокота подков, ни ржанья ло­шади, ни скрипа полозьев. Сел я, даже полулег на сено в санях-розвальнях, низких и широких, такие нынче не час­то встречаются даже в селах глубинки.

 Сани медленно ехали, крупная, бо­кастая и лохмоногая крестьянская ло­шадь неспешно трусила по укатанной и наезженной дороге в сторону бора, и эта плавная, медленная езда почему-то сразу успокоила меня, и только тут мне с удивлением вспомнилось, что я даже и не спросил возницу - почему это он ме­ня посадил в сани столь необычным об­разом и куда вообще мы едем... Возница же, сидевший на передке саней спиной ко мне, даже и не повернул ко мне лица своего ни разу, хоть проехали мы уже с полкилометра. Я видел только его креп­кую широкую спину в тулупе, высокий ворот которого был поднят и закрывал его лицо, вдобавок рысий треух мужика тоже был глубоко нахлобучен, и, как я ни вертелся в санях, стараясь увидеть лицо хозяина саней, это мне не удава­лось. Лишь на крутых поворотах, - уже двигались через бор, - становилось вид­но, что лицо его заросло громадной си­вой бородой, да изредка высовывался кончик носа, судя по всему, носа нема­лой величины... «Куда ж он все-таки ве­зет меня?» - подумалось мне, впрочем без особого беспокойства. Но тут же мне пришлось вздрогнуть...

 - Куда ты хотел, туда и едем: в Михайловское! - глухо произнес возница, которого я ни о чем вслух не спраши вал. Тут я опять предпринял некоторое физическое усилие, чтобы хоть немно­го разглядеть его лицо, но он опять от­вернулся и еще выше поднял ворот ту­лупа, закрыв даже клочья седой боро­ды. А мне непреодолимо хотелось взглянуть в лицо, в глаза этому челове­ку: голос его показался мне очень зна­комым! Даже и родным, но... То был почти такой же голос, что еще недавно, невесть откуда звуча, звал меня по име­ни. Но тот, чей владелец остался незри­мым, звучал много звонче, моложе, го­лос же возницы звучал и глухо, и по-старчески хрипло. И все-таки! - все-та­ки эти два голоса были не просто схо­жи, но и впрямь родственны меж со­бою, как могут быть схожи и родствен­ны по тембру и выговору голоса отца и сына или, по крайней мере, деда и вну­ка... И тут уж я точно мог ручаться, что этот, старческий, голос принадлежал человеку, кровно мне родному. Но како­му? Но кому?! - ведь никого уже из стар­ших моих не осталось в живых. И кому же принадлежал другой, более молодой голос? Кто был тот незримый человек, звавший меня?

 ...Сани остановились на взгорье, у калитки забора, отделявшего усадьбу Поэта от окрестностей.

 - Ну, доставил я тебя, дальше уж сам иди! - глухо, чуть ли не с безразличием сказал старик в санях - и слегка высво­бодил голову из теснины высокого ов­чинного ворота. И на какую-то долю мгновенья мне слегка открылось его лицо. Заросли снежно-белой бороды скрывали почти все это лицо, - но и од­ного кратчайшего взгляда на глаза ста­рика и на его крупный, «чудской» нос хватило мне, чтобы понять: одно из двух - это или мой дед, или мой отец. Вглядись я еще хоть на миг, точно опре­делил бы, кто именно вез меня - отец или дед. Хотя бы на миг - потому что, во-первых, уже всерьез смеркалось, а во-вторых, ни один из них, удивитель­но похожих друг на друга, при жизни никогда не носил бороды... Но мне да­же и доли мига еще одной не было да­но; старик отвернулся, хлестнул ло­шадь вожжами, крикнул: «Н-но-о, Зорька!» - и сани понеслись вниз по дорож­ке, по косогору. И еще раз послышался этот старческий голос: «Храни тебя Господь!» - а вслед за этими словами благословения послышалось еще одно  - имя мое, то самое, домашнее имя мое, которым когда-то звали меня оба этих старика...

 ...И тут еще одно открытие вспыхну­ло в моем мозгу: Зорька! - именно этой кличкой звали лошадь, которую было позволено нам держать на нашем лич­ном подворье в послевоенной деревне,  - верней, деду было позволено в качест­ве исключения, как садовнику и плот­нику колхозному. И именно она, первая в моей жизни лошадка,  лохмоногая, крутобокая, с белой звездочкой на лбу, она, Зорька, была запряжена в санях, на которых вез меня сюда этот мой род­ной старик - то ли отец, то ли дед. Я взглянул вослед повозке - но ее уже не было видно, она растворилась в снеж­ных сумерках, но поразило меня дру­гое: исчезли даже следы полозьев сан­ных, за миг их не стало в снегу - словно и не было, словно никто меня только что не подвез сюда, к забору Михайло­вской усадьбы. Однако явственно слы­шалось, перекатываясь от косогора к бору, эхо последних слов старика, бла­гословляющих меня: «Храни тебя Гос­подь, Славный!..»

 От пережитого потрясения у меня стали подкашиваться ноги, сердце ко­лотилось бешено, и, чтобы не упасть, я обхватил руками один из невысоких столбиков, на которых держались створки ворот, и прижался к нему. По­том зачерпнул пригоршню снега, забил им рот так, что заломило десны, и рас­тер снегом лицо. Полегчало... И стало ясно: надо немедля постараться забыть о происшедшем в последние час-полто-ра, отрешиться от всего, что случилось после того, как я вышел из дома друзей в Савкине, - иначе свихнуться можно будет не на шутку, «взаболь», как гово-рят в местных селах.

 Поэтому,  отдышавшись и немного   придя в себя, я открыл калитку и вошел в усадьбу.

 ...Прошел мимо Домика Няни, по­вернул к Амбару, потом хотел было дой­ти до Аллеи Керн, но на пути к ней ле­жали такие высокие и плотные снего­вые преграды, что осталось махнуть ру­кой на первоначальный замысел - на­вестить любимые с давних пор места и уголки этого заповедного имения. Вид­но, экскурсантов в этот день было нем­ного: ни одна «народная тропа» не бы­ла хорошо умята и натоптана, да что там тропа - большие аллеи, и те были едва заметны глазу,  скрытые слоями снегов, а уж малых дорожек и вовсе бы­ло не видать под сугробами... Да, не прежние времена, думалось мне, осо­бенно-то и некому стало расчищать эти стежки-дорожки. Хранителю удавалось собирать вокруг себя добровольных по­мощников, а нынче попробуй-ка собе­ри, не заплатив хорошенько. Почти не стало в окрестностях бабушек старушек вроде Алены, здешней зазнобы моего деда (давно уж и ее, и ее одноногого супруга,  святогорского сторожа,  кос­точки тлеют на погосте), и бескорыст­ных умельцев-стариков или хоть прос­то таких мужиков, которые могли бы -пусть и «за пузырь» - забор поправить, лавочки поставить, те же дорожки рас­чистить от снега. Одно слово - новые времена!..

 И не только в доброхотах дело. Лю­дям, которые, подобно мне, издавна и почасту навещают этот заповедный уго­лок, вдобавок хоть немного «изнутри» знают сложности его бытия, ведомо и видно: многое в волшебном мире Луко­морья после ухода Хранителя в мир иной обветшало, стало приходить в за­пустение. И строения, и мир природы, и многое другое, что составляет собой «приют, сияньем муз одетый», получи­ло печать одряхления и небрежения - и ждет возрождения своего, ждет забо­ты, которая должна обновить и ожи­вить эту и другие заповедные усадьбы. Заботы, высокопрофессиональной му­зейной работы, многих трудов правед­ных, которые замыслены новым моло­дым главой заповедника, преемником Хранителя, - дай-то Бог удачи ему со то­варищи!..

 Вот и я сейчас с грустью вижу то, что, наверное, не заметит иной па­ломник: сад; некогда основанный моим пращуром, требует омоложения, мно­гие яблони больны и уже не могут пло­доносить; пусты пчелиные дуплянки, они стали просто полыми колодами, гниющими под снегом. А какой мед, ка­кой дивный мед творили когда-то из нектара цветов липы, гречихи, клеве­ра, иван-чая и всего тысячецветного разнотравья окрестных лугов и рощ медноголосые летучие труженицы в этих дуплянках! От одного аромата не то что во рту - в крови становилось жарко, глазам становилось сладко.

 ...Столь живо ощутил я вкус и аромат того давнего меда, что почувствовал ка­кую-то волну тепла, плескавшуюся по лицу и по всему телу. В следующее мгно­венье мысли о пчелином даре уже поки­нули меня - но эта волна тепла продол­жала окатывать меня, однако лишь сле­ва, сбоку, словно на меня был направ­лен незримый луч какого-то мощного, незримого ню, прожектора или «юпи­тера». И я отвернулся от сада с дуплян­ками и перевел взгляд туда, откуда мог­ла исходить эта волна тепла. И вновь увидел перед собой Дом Поэта.

 И то, что я увидел, из жара бросило меня в холод. Ибо когда я вошел в усадь­бу, все окна в этом «почтенном замке» были темны. Иначе и быть не могло: время экскурсий давно закончилось, и никакие смотрители или сторожа нын­че там не остаются, все двери ставятся на сигнализацию.

 А теперь в Доме Поэта ярко свети­лось одно окно!

 И мне не понадобилось много вре­мени, чтобы понять, что это окно смот­рело на усадьбу, на круговое «гульбище» именно из той небольшой комнатки, которую Поэт, поселившись здесь, изб­рал своим кабинетом.

 Именно из этого окна, светившего­ся червонно-золотым светом с янтарно-медовыми переливами, исходила, излу­чалась волна тепла, дошедшая до меня, когда я стоял у сада. Но не одно лишь тепло лучилось из окна: всем сущест­вом своим я ощутил могучую силу притяжения, которая влекла меня к светя­щемуся прямоугольнику окна. И я медленно пошел к нему по глубо­кому снегу.

 ...Шел, осыпаемый снежными хлопьями и клочьями, которые падали с крон: легкий верховой ветерок, тихо поигрывавший с самыми высокими ку­пами деревьев полчаса назад, когда я только входил в усадьбу, теперь усилил­ся, шумел понизу, сбрасывал тяжелые белые бремена с широких еловых и сос­новых лап и уже начинал тревожить сугробы. В темном массиве парка за мо­ей спиной стали поскрипывать и поста­нывать вековые стволы... Шел, и тело мое тяжелело, словно наливаясь густой смесью ужаса и радости. Но когда приб­лизился к светящемуся окну, то увидел, что свет его стал совсем иным, чем ка­зался издали, - тихим, спокойным, да­же чуть тускловатым: обычный свет из окна сельского дома, в котором явно не было электричества. Встав у стены и вонзившись взглядом в окно, я ничего не мог рассмотреть за стеклом, разде­ленным на три части крестовиной ра­мы: во-первых, оно было покрыто толс­тыми морозными наледями, узорными «джунглями», а ведь за ним находилось еще и стекло второй, поставленной на зиму рамы... А вот голоса можно было расслышать, звучавшие за этими стек­лами. И та же сила притяжения, что привела меня к ним,  заставила меня уцепиться за наличник и попытаться встать на заснеженную и заледенелую доску, покрывавшую выступ фундамен­та по его длине. Еле удерживая равнове­сие в таком неудобном положении, я буквально прирос всем телом к раме ок­на и весь обратился в слух и зрение. Но разглядеть хоть что-либо или кого-либо в кабинете Поэта вначале было совер­шенно невозможно, одно лишь понял: такой свет мог исходить только от нес­кольких свечей, стоящих в одном шан­дале. А вот расслышать - расслышал: два мужских молодых голоса.

 Они не разговор вели - а песню. Ста­ринную песню «Вечерний звон», знако­мую каждому русскому человеку. Однако пели они ее не на русском языке, а на английском, на котором она когда-то и пришла в наше отечество, чтобы стать душевнейшим напевом нашего на­рода:

 Those evening bells, those evening bells, How many a tale their music tells...

 Вначале, из-за ветра, а еще более из-за невероятного волнения, буквально колотившего меня, я плохо различал звучание этих двух молодых голосов. Но одно различил сразу же и опреде­ленно: их владельцы еще не спелись, их дуэт звучал весьма нестройно. И пото­му можно было расслышать и разницу в их произношении; если у одного оно было действительно английским, то сказать, что у другого оно «хромало», значило бы поставить ему очень завы­шенную оценку. И когда пение смолкло, этот второй голос промолвил, мешая русские слова с французскими, но французские произнося уже великолеп­но:

 - Так вы говорите, что Жанно Коз­лов переложил этот напев по-русски? Mon Dieu! (Боже мой! (франц). ) Как же я отстал, сидючи здесь взаперти! Но когда же он успел это сделать, notre pauvre aveugle?(Наш бедный слепец.) Ведь еще летом Алехан, навестив меня, пел мне эту песню по-аглицки... Ах, Алехан? Это Вульф, сын хозяйки Тригорского, l"etudiant comme vous (Студент, как и вы),  из Дерпта, ему-то  все новейшие переводы ведомы, Mais, mon cher visiteur (Но, мой дорогой гость), не могли бы вы вспомнить и напеть мне хоть несколько строк из этого перевода, ради Христа, мне не терпится услыхать!..

 - Avec plaisir (С удовольствием), Александр Сергеевич! - раздался голос собеседника. - Я пом­ню и спою вам по-русски все строфы, все куплеты:

 Вечерний звон, вечерний звон, Как много дум наводит он О юных днях в краю родном, Где я любил, где отчий дом…

 -  C"est admirable! (Это восхитительно!)- послышалось восклицание, полное восторга, когда вся песня была спета до конца.

 - Ах, Козлов, каков молодец! Но вот уж точ­но... connaissez vour Ie proverbe (вы знаете поговорку): не бы­ло бы счастья, да несчастье помогло. Не потеряй Жанно зренья глаз, не об­рел бы он столь острое зренье сердца, надобное, чтоб такие жемчужины соз­давать,   как   перевод   этих   «Evening bells». Ведь это же сущий chef-d"-oeuvre de grace, d" elegance et de sentiment (шедевр красоты, утонченности и чувств), не так ли?

 -  Oui,  с"  est vrai,  mon hospitalier note (Да, это верно, мой гостеприимный друг), - отвечал тот, кого говорящий на­зывал своим гостем и студентом. (И я мог явственно расслышать, что фран­цузское произношение гостя-студента «хромало» не в меньшей мере, чем анг­лийское - хозяина дома.)

 - A propos (Кстати), о Козлове: доведется вам его повидать, так передайте ему вот что. Тут летом была одна прелесть, ко­торая небесно пела его «Венецианскую ночь», на голос гондольерского речита­тива. Ах, если бы он видел ее! Да не уви­дит, но пусть хоть вообразит себе ее красоту и задушевность...

 - Это...   была...   Анна   Петровна? Madame Kern? (Госпожа Керн?) - с явным волнением в голосе спросил гость.

 - Voila! (Вот как!) Вы знаете и о ней?! Сударь, я не из пужливого десятка, однако ж вы несколько... vous moi fair peur (пугаете меня), - так вы осведомлены в обстоятельствах моих, в стихах моих даже, как если бы вы были мой биограф! Ma parole d" honneur (Честное слово), мне вовсе не хочется думать, что вы посланы сюда соглядатайствовать за мной... Отнюдь нет, но, судите сами, ва­ше совершенно нежданное и странное появление здесь... ваши... э-э, весьма не­обычные одеяния и обувь... (Хотя знаю: студиозусы, особливо дерптские, черт-те как выряжаются, - вон тот же Вульф, он тут летом поршни (Кожаная крестьянская обувь) взял у моего са­довника Архипа и в них прогуливался аж в Новоржеве, how do you like it? (Как вам это нравится? (англ.)) Наконец, ваш несколько диковинный французский prononciation (произношение), согласи­тесь, mon cher visiteur inattendu (мой дорогой нежданный гость), тут есть достаточно причин, чтобы... moi la tete m en a toume, n" est-ce past? (У меня голова пошла кругом, не так ли?)

 - Mais au nom de Dieu! (Но ради Бога!)- горячо и почти с отчаянием воскликнул гость, -ecoutez moi, mon cher танге, soyez tran-quille (Выслушайте меня, мой дорогой хозяин, ус­покойтесь), я постараюсь сейчас же все вам объяснить, дорогой Александр Серге­евич!

 - Non, non, tous va bien! (Нет, нет, все в порядке!) Все объяс­нения - потом, comme on dit, a domain. Je ne vous connais, mais... (Как говорится, завтра. Я вас не знаю, но...) мне почему-то верится, что... vous etez mon ami (Вы мой друг).

 - Sans doute, sans aucun doute, je suis votre ami veritable (Без сомнения, без всякого сомнения, я ваш истинный друг), поверьте мне! - с еще большей горячностью и отчаян­ностью прозвучал голос собеседника.

 - Ах, не волнуйтесь так! Вот, теперь я вижу, что при всей вашей «телесной овощи», как в старину бороду звали, вы еще совсем jeune homme (Молодой человек), моложе ме­ня, а поначалу я вас принял за одногод­ка... Не волнуйтесь, рагсе que vous me tranquillisez, mon ami (Потому что вы меня уже успокоили). Давайте-ка поп­робуем эту наливку няниного изготов­ления: я к ней в эту зиму еще не прика­сался. К сожалению, нынче среди моих винных припасов нет ни  «Veuve de Clicot» («Вдова Клико»), ни бургундского, ни прочих добрых друзей «живота нашего»... Ну, как говаривал Наполеон, когда сра­женье становилось неминуемо, - Ie vin est tire, il faut Ie boire! e votre sante, mon cher ami! (Вино откупорено - его надо пить! Ваше здоровье, мой дорогой друг!)

 Раздался звон бокалов, и тут я почув­ствовал, что больше стоять вот так, не­подвижно, держась за наличник, не мо­гу: руки стали неметь. К этому добави­лось и еще одно донельзя странное фи­зическое ощущение: из окна, из комна­ты, где шел слышимый мне разговор, из Кабинета Поэта сквозь два оконных стекла на меня ежесекундно лился очень теплый, почти горячий поток света - то было такое сильное свече­ние, какое не могло быть рождено даже десятком больших восковых или саль­ных свечей, разве что от мощной теат­ральной люстры мог идти такой горя­чий свет; но там, где сидели двое собе­седников, горели, как я уже сказал, са­мое большее две-три свечи в одном шандале... Как бы там ни было, но и ли­цу моему, и груди было просто жарко, тогда как спина уже начала страдать от вязкой стужи.

 Почему такой жаркий, странный, дивный, нездешний, почти неземной свет опаляет меня из этого музейного окна? Что стало или кто стал его источ­ником?!

 ...Занятый этими ощущениями, да вдобавок пытаясь встать поудобнее у окна, я пропустил какую-то часть разго­вора, шедшего все оживленнее там, за двойными рамами окна, и когда вновь приник к стеклу, то услышал следую­щее:

 - Да, вы верно догадались, вы точно вычислили: та чаровница была Анна Петровна! Однако, молодой человек, остерегитесь от возможных нескром­ных ремарок на сей предмет, ибо истинно глаголю вам - honni soitqui mal у pense! (Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает!) Буде наше с вами знакомство станет короче (а я так думаю, черт по­бери, что еще несколько бокалов - и бу­дет) , я сам не смогу удержаться от кой-каких экспромтов, родившихся у меня после встреч с ней (видите, не я ее -она меня оплодотворила!). Пока же ска­жу вам одно, причем столь же искрен­не, сколь и убежденно: не в одном пре­лестном голосе и даже не в округло-стройных чреслах и персях кроются ее достоинства главнейшие. Другое меня впрямь поразило: Elle; est une femme channante, aussi spirituelle, que belle! (Она, очаровательная женщина, столь же духовно высока, сколь и прекрасна!) И, должен признаться, давно мне не приходилось так напрягать свои силы, умственные и нравственные, чтобы не смутиться перед этими ее качествами. Все же, став l" exile de Michailovskoye (узником Михайловского), знаясь ежедневно здесь с няней и по­часту - с madame Osipova (госпожой Осиповой), я стал нес­колько терять свой прежний esprit bon.. (живой ум, остроумие)

 - Но, судя по всему, вы не разочаро­вали вашу гостью? - с некоторым лукав­ством заметил собеседник-студент.

 - Что ж, - раздался ответ (в тоне ко­торого можно было расслышать нотки мужского тщеславия), - подобно моему недавнему кумиру Андре Шенье, я могу сказать, стукнув себя по голове: il у avait quelque chose... (здесь у меня кое-что было!) Да и не только там! -засмеялся он, и к его смеху присоеди­нился его гость, и оба они предались на несколько минут тому хохоту, каким мо­гут хохотать молодые мужчины, уве­ренные в своем успехе у прекрасного пола. После чего был хозяином дома предложен тост «pour l’amour» (за любовь), затем собеседники некоторое время молча­ли, а потом голос хозяина, вдруг погру­стневший, произнес:

 - Ah, mon ami, vous etez venu fort a propos... (Ах, мой друг, вы появились донельзя кстати…). Хотя ссылка мне уже стала привычной, а все ж порой Михайловс-кое и вся округа наводят на меня тоску и бешенство. Ведь здесь чаще всего... je suis tres isoJe; etje n" ai a la Jettre d" autre companie que ma vieJle bonne et ma poe-sie (Я очень одинок, лишен буквально всякого общества, кроме моей старой няни да моих стихов.).

 И признаюсь, ни с няней, ни с поэзи­ей мне не скучно: сказки нянины - каж­дая есть поэма!.. Разумеется, Ie voisi-nage de Trigorsky (соседство с Тригорским) тоже немало развле­кает и радует, особенно когда там дерп-тские или московские гости... Но все ж иногда хандра нападает, а она ж неда­ром по-аглицки зовется «spleen» (Хандра, тоска; сплин; селезенка (англ.)), а сей орган бренной плоти нашей, по мненью врачей, всегда воспаляется, ежели человек пьет в одиночку... Что же до других соседей, они все преми­лые люди, а иные, как Пещуров, уезд­ный наш предводитель, и вовсе являют собой образцы истинных gentlemen (джентльменов (англ.)), но... бывая у них поневоле принужден беседовать с их прочими гостями, а они бывают... э-э....

 - La fine fleuria societe? (Сливки общества? (буквально: «лучшие цветы»))- подал ему язвительную подсказку его собеседник.

 - Oh, c"est im bon mot! (О, это вы точно сказали!). Такие цвети­ки, что пред ними mon Grand Oncle, le vieux negre de Petrovskoye (мой двоюродный дед, старый арап из Петровского), - сущая фи­алка пред чертополохом. Как бает во гневе моя Родионовна, слова путного не скажут и по-русски даже, а тщатся выразить свое многомуд...ие по-францу­зски, что уж совершенно невыносимо... Вот пример: гостил я с месяц назад у то­го же Пещурова в его Лямонове, верст с двадцать отсель, ассамблея допоздна затянулась, уговорили меня остаться, я согласился легко, ибо в тот вечер нес­колько переусердствовал в дружбе с Ба­хусом. Отвели мне келейку во флигеле, а в соседи упросили взять некоего су­дейского, тот труслив и боялся один но­чевать. Так представьте - я ложусь, дую на свечу, а он кричит мне, весь дрожа со страху: «Мусью, мусью! пуркуа ву туше?! Я не могу дормир (спать) в потемках!» Это он так наш глагол «тушить» спрягал по-французски... Не мудрено, что на меня тут не токмо что хандра - просто безу­мие порой находит, мать его в рифму, от всего этого... Потому я так рад сегод­няшнему вашему явлению сюда, хоть оно и странно, и нежданно, но... que vous etes aimable d" avoir songe a consol­er de votre visite 1"ennui de ma reclusion et enchanter ma solitude. C"est presque impossible ici on trouver aqui parler... (Это так мило с вашей стороны - решиться своим приездом развеять тоску моего заточения, подсластить мое одиночество. Здесь почти невозможно найти настоящего собеседника...). Вы сказали, что приехали сюда из Пскова? Но как же вам удалось в такую непогодь отыскать мое имение, доб­раться сюда?

 -  Mais dans cet occasion c"est mon coeur qui ma guide (В этом само сердце мое было моим проводником!), - прозвучал ответ собеседника, причем так чеканно, как будто говорящий давно заучил эти сло­ва наизусть. Ответом же ему было чуть насмешливое, но радостное восклица­ние:

 - Mon cher, vous etes un heros! Merci, merci d" etre venue. Voila un ami verita­ble! (Мой дорогой, да вы герой! Спасибо за ваш приезд. Вот истинный друг!)

 -  Parce que j" imagine combien vous arez souffert ici! (Дело в том, что я представляю себе ваши страдания здесь!)- продолжал гость, но хозяин тут же остановил его:

 -Ах, оставьте, мой молодой друг... Я вижу, что вы слишком глубоко впечат­лены моими откровениями. Сожалею, что так рассуропился, но когда мол­чишь столь подолгу - как запруду прор­вет!.. Боюсь, у вас сделалось ложное впечатление о моем житье-бытье здесь. Скажу вам однако ж: Бога благодарю за то, что оказался здесь, а не остался на южных берегах. Будь я там до сего часа - либо уже гнил в земле, кем-либо пристреленный на дуэли или из-за угла: жизнь моя там становилась безумнее час от часу; либо сам утопился бы в вол­нах морских из-за какой-нибудь очеред­ной вздорной бабенки, которую вооб­разил бы себе своей idee fixe... (навязчивой идеей…).

 - Александр Сергеевич, вы благода­рите Господа, но... разве не за ваш ате­изм вы были сосланы сюда?

 - Ах, вы и это знаете! Впрочем, сие ни для кого из сколь-либо знающих ме­ня тайны не составляет... Да, сударь, там - был, там невозможно было не быть un athee (атеистом), не впасть в самое загуль-ное афейство. И вот вам самое первое откровение иного толка: autre saison -autre raison (другое время - другой смысл). Мне временами начинает вериться, что здесь, ici, au fond de la Russie (здесь, во глубине России...) (ax, проклятая привычка к риф­мам, лезет она и туда, где не надобна!), я начинаю познавать Его. Или - ту силу, которая Им зовется... Вера истинная -если только вера, а не наши мудрствова­ния над нею, - проста... Так верует моя няня и другие тутошние бабы и мужи­ки, да и братия святогорская, хоть мно­гие из них винопитию зело преданны, не менее моего. Но... веруют - как ды­шат. Над всем прочим я склонен по-прежнему,  по-афейски, язвить,  чем и довожу Иону настоятеля порою до при­падков бешенства.  Собутыльник мой, он же и соглядатай за мною. Вы, вероятно,  усмехнетесь да скажете:   «C"est primitif!» (Это примитив!)

 - Зачем же, я лучше подтвержу ваши слова репликой Гамлета: «Есть многое на свете, друг Горацио, что недоступно нашим мудрецам»...

 - Воистину так! И, ах, как я рад, что мы с вами товарищи по любви к Шекс­пиру! Вольтер его считал тоже primitif, дикарем, вот потому и не написал ни единой живой трагедии. А не полюби я Шекспира - не началась бы здесь и моя трагедия, которую мне, дай Бог сил, за­вершить «Годунова» моего...

 - От души желаю вам ее завершить! И рад, что не так вам сейчас тяжко в изгнании здесь, как вначале.

 - Mon Dieu! Видно, кто-то из наших общих знакомцев наябедничал вам, на­фискалил о том, как я тут безумствовал спервоначалу... Да, my dear friend (мой дорогой друг (англ.), зап­рошлой осенью я и впрямь был... tout decouragee... et ne savais vraiment que faire (пал духом совершенно... и не знал, что делать). А теперь - поверьте мне, бывает, сон снится: я стал рекой, входящей в свое русло. Ибо здесь уже образовались у меня привычки...

 -  «Привычка свыше нам дана, заме­на счастию она»,  не вспомните ли, monsieur le poete (господин поэт), кто это написал?

 - Не скрою, monsieur l"etudiant (господин студент), мне как любому сочинителю, льстит, когда из меня производят цитации. Это луч­ше, нежели когда над моими сочинени­ями производят секуции... Тем паче льс­тит, что - из «Онегина». Хотя имею опасение:   разойдется   мой   роман в списках по рукам еще до того, как я его завершу и тисну, - и кто тогда его ку­пит?

 -  Купят, Александр Сергеевич, вот уж в этом-то не сомневайтесь!

 - Ну, за ваши речи - Бог вам навстречу! Причастимся теперь вот к этому на­питку, он будет покрепче наливки... Ах, как замолаживает! Ну, продолжим нашу беседу; хоть строчки, вами продеклами­рованные, всего лишь bon mot dans son genre (острота своего рода), но одно в них всурьез сказано -свыше, Вышней Волей нам дается образ жизни нашей, устав ее, где стежки-до­рожки могут показаться исхоженными и потому вначале отвратить нас своею внешней пошлостью. Однако...

 - Il n"est de bonheur que dans les voies communes! (Счастье встречается лишь на обыденных дорогах!) - продолжил гость мысль своего собеседника.

 - C"est vraie! (Верно!) Вот так сделалось и со мной: как только я стал узник Михайло­вского, Жуковский прислал мне утеши­тельное письмо; главной мыслью той эпистолы он назначил такое consola­tion (утешение)- дескать, в уединении твои твор­ческие силы окрепнут, ты, лишенный светской суеты, разовьешь свой дар... И много прочих лестных слов,  на кои лишь один добрейший Василий Андре-ич способен. Мол, я чуть ли не Ильей Муромцем словесности росской стану в заточении... Так я в ответ своего учите­ля по департаменту парнасскому разве что матерно не обругал: такая желчь во мне тогда гуляла!

 - Но не обругали же, надеюсь?

 - Слава Богу, черновик изорвал, на­писал  иначе  -  что уединение  вещь очень глупая, годная лишь подражате­лям германских романтиков. Но он и на то обиделся:  принял камушек в свой огород... Зато сейчас,  как человек, я чувствую себя comme a un oiseau qu"on rend aux champs qui l"ontvu nattre (подобно гусенку, которого вернули в его родные луга). Ей-Богу, мне и взаправду временами кажет­ся, что матушка меня родила здесь, а не в белокаменной... А главное, могу вам повторить то, что намедни отписал тому же Жуковскому; чувствую, что именно здесь духовные мои силы достигли полного развития, и я могу творить!

 Последние слова были произнесены говорящим почти торжественно, что столь было не свойственно его манере говорить - живой, искрящейся, даже чуть ёрнической. И, видимо, почувство­вав, что в глазах своего гостя он может выглядеть ненатурально, он тут же уб­рал пафос из своего голоса и вернулся в роль гостеприимного хозяина:

 - Однако я заговорил, заболтал вас, чай, утомил своими откровеньями, а вы еще голод свой телесный не утолили! Так не забывайте о кушаньях: особливо реко­мендую вот эти грибочки, тут methode special de marinade(особый способ приготовления маринада), это супружница приказчика нашего, Михаилы, свою осо­бую методу по грибам имеет - вот ей ня­ня и заказала быть поставщицей сего блюда... Но, скажу вам, лучшим издельем совместным ее и Михаилы издельем -мне представляется их дочка: о-о! ежели бы вы только могли себе представить эту Ольгу несвятую! Вот, подумал о ней - и голова кругом, положительно je raffole de la (я без ума от нее) ... Ax, mon cher ami nouveau (Мой дорогой новый друг), выпьем еще раз за любовь: сколько б мучений она нам ни приносила, а все ж без нее жизнь - полное ничтожество... Pour l’amour! (За любовь!)

 И сразу после очередного звона бо­калов раздался несколько встревожен­ный голос гостя:

 - Александр Сергеевич, взгляните на окно, вам не кажется, что кто-то там у окна стоит, снаружи?!

 После этих слов я смог разглядеть лишь одно: две фигуры в глуби комна­ты, видящиеся мне силуэтами при све­те свечей, резко поднялись и двинулись в сторону окна. В тот же миг я резко от­шатнулся от окна - но не упал, а спрыг нул с доски фундамента в глубокий снег, пригнулся и отбежал от дома... Тут надо добавить, уточнить: не столько сам я отшатнулся в испуге, сколько меня «от­шатнуло» от окна - да, именно так. То жаркое свечение, что шло на меня из глуби Кабинета, вдруг обрело плот­ность, когда те, чей разговор я слушал, поднялись, собираясь взглянуть в окно, и эта плотная волна света довольно-та­ки сильно толкнула меня в грудь; не уве­рен, что удержался бы на выступе фун­дамента, если б сам не спрыгнул в снег...

 Однако, несмотря на происшедшее, мне вовсе не хотелось отказываться от счастья услышать продолжение беседы, шедшей за двойными стеклами в запо­ведном доме. Ибо, полагаю, мне не надо убеждать читателей в том, что я узнал голос того из двух собеседников, кто был чуть постарше: ведь только один че­ловек в мире мог быть им, хозяином и обитателем этого кабинета... А главное, я не забыл этот голос, слышанный мною то ли тридцать, то ли сто семьде­сят (даже с малым гаком) лет назад, слышанный в этом же доме, в этой же комнате (или в той, что некогда была на ее месте? Не знаю до сих пор и вряд ли когда узнаю, да и, по правде, не хочу уз­навать)... Этот голос! Да возможно ли забыть его! - то не одному лишь мне принадлежащее убеждение, так свиде­тельствуют все в мемуарах своих, все, кто хоть раз его слышал... Быть может, единственный раз в жизни мне слышал­ся голос, о котором я могу сказать: он был не просто звучным, не только по-мужски сильным, не только по-молодо­му чистым, но и - лучащимся. Да, излу­чающим особое, мягко-серебряное све­чение, которое и пронизывало собесед­ников, и словно бы «обволакивало» их, завораживая и заставляя хотя бы отчас­ти соглашаться с Поэтом... Мог ли я за­быть такой голос!

 Вот потому-то, завороженный им, я не особенно вслушивался в голос вто­рого из собеседников, того, кто был «гостем» и «студентом» для первого. В общем-то, особенно много усилий мне и не потребовалось бы, чтобы догадаться, кому этот второй голос принадле­жал. Это так. Но надобно и мое состоя­ние представить: все существо мое бы­ло проникнуто ощущением невероят­ной, совершенно фантастической не­реальности происходящего - и в то же самое время я отчетливо ясно, как в то, что живу и дышу, верил: все это проис­ходит наяву. В яви, в действительности. И ничего тут нет общего ни с галлюци­нациями, ни с прочими химерами и ми­ражами. И я наяву слышу голос Пушки­на. Так, что мне рядом с его голосом бы­ли все иные голоса?!

 Одно лишь осталось для меня несом­ненным: голос второго, чуть более моло­дого собеседника был тем самым голо­сом, который звал меня куда-то, звал по имени, звал меня, когда я вышел нес­колько часов назад из дома моих друзей в Савкине. Только это я и понял, больше же ни над чем не мог и не имел времени задуматься, ибо занялся лихорадочными поисками какого-либо предмета вроде ящика или деревянной колоды, чтобы, поставив эту находку у того же заветного окна, залезть на нее и вновь слушать тот голос, голос Поэта... Сделать это, найти такую штуковину стало делом непрос­тым по нескольким причинам: усадьба вся уже погрузилась в сумрак; он не был непроглядным, снег сам светился, свеженаметенный, но в том-то и другая загво­здка состояла, - ветер стал очень силь­ным, поднималась уже метелица, - что отыскать в мягких и высоких сугробах и грудах что-либо, для меня в тот миг необ­ходимое, оказалось целью почти недос­тижимой... И все же мне повезло. У сте­ны домика, где обычно днем работают сотрудники заповедника, они же чаще всего и экскурсоводы, я обнаружил неч­то темное, торчащее из-под снега, и это нечто оказалось при рассмотрении и расчистке небольшим столиком, чуть выше журнального, но без внутренних ящиков, так что я мог тащить его без осо­бых усилий. Сначала я все-таки опробо­вал этот столик на прочность: выволок его на уже еле видную, заметенную до­рожку, поставил и залез на него, даже слегка попрыгал на нем, - слава Богу, сей образец мебели  еще явно советского производства оказался достаточно кре­пок, чтоб выдержать вес моего, далеко уже не юношески-стройного тела...

 Через несколько минут я с небыва­лой осторожностью, поставив столик у светящегося окна, вновь взялся одной рукой за наличник и приблизил свое ли­цо к феерически разрисованному моро­зом оконному стеклу. И уже через нес­колько мгновений меня охватило отчая­ние: ветер и свистел, и завывал, и кидал клочья снега за воротник и в уши, и пришлось, приникнув к стеклу одним ухом, надвинуть шапку глубоко набок, чтоб другое ухо не застудилось от снега, что не улучшило слышимость. Словом, теперь до меня из-за двойных рам доно­сились лишь отдельные и не всегда хо­рошо различимые фразы, что называет­ся, «обрывки из отрывков» разговора, который, кстати, звучал в комнате с еще большей, чем прежде, живостью: замет­но было, что за время, истраченное мной на поиски твердой подставки под ноги, собеседники уже не раз и не два поднимали свои бокалы. Слышались, повторяю, их голоса уже очень слабо, и все же кое-что мне удалось услыхать.

 - ...Ха-ха, сударь, вы говорите - нес­частья! Какие же это несчастья... Правду говоря, мне думается порой, что я еще не испытывал в жизни своей истинных несчастий, и печальнейшее мое чувство - предощущение, что они еще дожида­ются меня, мать их в рифму! На сей день je ne connais dans la vie que maux biens reel: c"est le remord et la maladie (я знаю лишь два вида несчастий: угрызения совести и болезнь).

 - II n"est de bien que l"absence de ces maux (И нет большего блага, чем их отсутствие), - послышался ответ гостя.

 - Истинно так, mon ami... Но вот -если не несчастье, то какая-то сущая хворь, меня преследующая с младых лет: безденежье, да что там? - нищета, да и только! Ах, вся беда, думается, в том, что я не мню свое поприще в этой жизни никаким, кроме как литератур­ным. Выбери я стезю Корфа или Горча­кова - фортуна, ей-Богу, была бы благо­склонней к моему карману...

 -  Но есть же и другие примеры, Александр Сергеевич: тот же Жуковс­кий... Или - из немецких: Гёте, вот уж кого бедняком не назовешь!

 -  О нет, мой друг, сии примеры -лишь  исключения,  подтверждающие правило. А оно - жестоко. Вон другой Андреич, другой мой приятель, Вяземс­кий, куда дальше?! Миллионщиком стал, наследство получив, а намедни в письме мне признался: нищ, придется место ис­кать, службу. Прокипятил, пишет, сос­тоянье свое... Ах, какое bon mot (словцо), - точ­ное да сочное: прокипятил! Он и в этом талант, Петр наш не Первый...

 -  Но тут ведь не поэтические заня­тия Петра Андреевича - причина его бедствия, а, видимо, его modus vivendi (образ жизни (лат))?

 - Ах, modus vivendi, он, черт его по­бери, у нас один, токмо лишь с малыми вариациями для каждого... Нет, не в том дело, сударь, а вот в чем: «L"amour des lettre est incompatible avec l"esprit des affaires» (Любовь к словесности несовместима с деловым настроем). Это не я выдумал: сие всего лишь цитация, так Фигаро изрек в «Ци­рульнике из Севильи» Бомарше, а Бо­марше уж определенно потайные зако­ны мира людского знал, как никто...

 - Это предмет, который мы с вами в нашей приятнейшей беседе до сих пор опасливо обходили, и неспроста. Что­бы вызволить меня из заточенья, mes amise donneront tant de peine...(мои друзья предприняли немало усилий...)- но те­перь, после декабрьского мятежа, дай Бог, чтоб их усилья не обернулись для меня исходом еще более неприятным. И тогда я из l"exilede Michailovsky (узник Михайловского.) стану l"exile de Schlusselbouig! (узник Шлиссельбурга).

 - Упаси Боже, Александр Сергеевич! Я убежден - этого не произойдет...

 - ...Какая угодно: камергерша или унтер-офицерша,  дворянка,  лютеран­ка,  Диана-охотница или  скотница -лишь бы не bas bleu (синий чулок)! Упаси нас Бог от bas bleu! Кто угодно, только не эти ба­бёшки - баблёшки! Один... черт знает, что им надобно от жизни, а уж от муж­чин - тем паче... С любыми же другими можно справиться легко, и чем спокой­ней вы пред ней предстанете, тем боль­ший интерес, а затем и желанье в ней породите...

 - Иными словами, а верней сказать, вашими  словами  говоря;  mon  chore maitre (мой дорогой хозяин (в данном случае и второй смысл слова - наставник, учитель, мэтр)), - «Чем меньше женщину мы лю­бим, тем легче нравимся мы ей», так?

 - Ах, c"est mon Onegine (Это мой «Онегин»)! Нет, ей-Богу, вы меня радостно поражаете; даже среди ближайших друзей не могу я мно­гих назвать, могущих, подобно Вам, чи­тать из моего «Онегина» наизусть. Но commeon  dit,  revenons  a notre  mou-tons (Как говорится, вернемся к нашим баранам...), то есть к нашим овечкам в юб­ках... Знаете ли вы, где источник этих строк, кои вы декламировали? Не поя­вились  бы  на  свет  Божий  эти  мои строчки, кабы не был я большим охот­ником до получения писем, а следова­тельно, не был бы принужден их пи­сать и отвечать на них... Так вот, лет несколько   назад,   помнится,   еще   в Одессе живя, получать я стал из раз­ных источников известья о братце мо­ем младшем, о Льве Сергеиче, да не весьма добрые. Mon frere... (Брат мой..) я люблю его душевно, и то, что il est unpeu ftour-di et unparesseux (он немного ветрогон и лентяй), - строго не сужу его, ибо и сам таков же отчасти. Но тут узнаю:  решил  мой  Левушка старшего братца переплюнуть в  бражничестве да в бабничестве, да и то в моих глазах было б не самым большим грехом; од­нако ж проигрываться в пух и прах в его-то положении служаки начинающе­го - дело самое дурное. Вот и надумал я составить для него в письме нечто вро­де менторского  наставления,  начер­тать ему эдакий Code de vie (Жизненный устав), приличе­ствующий pour l"homme comme il faut (для порядочного человека), или для gentleman, по-аглицки говоря. Написал, перечитал - и нашел, что вов­се неглупо написано, и недурно было б мне сохранить это письмецо для себя. Перебелил, сделал копию, и, когда вов­сю разогнал коляску с моим Онегиным, перебирал свои бумаги, лишнее выки­дывая, - и вот наткнулся на эти настав­ления в том письме моем к Левушке, и вот то, что я ему там писал по части прекрасного полу: «Je vous observerai seulement, que moins on aime un femme et plus on est sflr de l’avoir (Замечу тебе лишь одно, что чем меньше любишь женщину, тем проще тебе овладеть ею). Впрочем, уже тогда мысль эта мне  показалась несколько... vulgar (вульгарной), есть такое словцо аглицкое,   его   по-русски   перевести трудно, а оно мне весьма подходящим кажется для иных случаев, и, опасаясь, что мой братец воспримет сие настав­ление слишком уж всурьез, а то и а 1а lettre (буквально), я тогда же добавил, если память мне не изменяет, вот что: мол, впро­чем, подобная забава достойна старых ловеласов  Екатерининского  двора... Так вот, перечитав ту эпистолу, я и ре­шил оперить рифмами мои тогдашние мысли, брату предназначенные, и пре-поднесть их в  «Онегине»  для всего честного мира! How do you like it? (Как вам это нравится? (англ.))

 - It is. a remarkable case, my dear master, and I am sure it must become a plot for a story! (Это удивительный случай, мой дорогой мэтр, и я уверен, что он может стать сюжетом отдельного рассказа, (англ.))

 -  O, I am so glad to listen to your English! (О, я так рад слышать вашу английскую речь! (англ.)) А вот мне британское наречье с трудом дается: про себя читаю легко, а в произношеньи то на латынь, то на фран­цузский сбиваюсь. Алехан с Языковым летом услыхали, как я им Шекспира дек­ламировал, так битый час со смеху пока­тывались: мол, на каком же ты языке чи­таешь?! А как попросил я их дать мне уроки произношенья, тут все дело опять к Бахусу скоренько свелось, ибо они оба в изготовлении жженки столь же изряд­ные мастера, сколь и великие охотники; где уж им тогда было стать моими настав­никами в аглицких штудиях!..

 - A votre sante, mon cher convive ! (Ваше здоровье, мой дорогой гость!) Как говорят цыгане в таких случаях, Александр  Сергеевич,   знаете?   «Ваше здоровье - наше удовольствие!»

 - Ах, будь мы с вами цыгане!.. Да ни­чего не поделаешь: noblesse oblige... (положение обязывает...)

 - А знаете, как это переводят иные студенты, начинающие учить францу­зский: «Положение облизывает!»

 - Как?! Положение облизывает?! - За стеклом раздался взрывной, раскатис­тый хохот Поэта. - Этого я еще не слы­хивал! C"est une perie de traduction! (Это перл перевода!).

 - Женитьба, вы говорите, женить­ба!.. Да какая же дура с хорошим состо­янием пойдет за меня, когда я в моем-то нынешнем положении?

 - Но почему же обязательно бога­той невестой может быть лишь дура? Или перевелись среди богатых наслед­ниц умные девушки?

 - Умная за меня тем паче не пойдет: за версту почует, что ей житье со мной ни медом, ни сахаром не станет... Нет, надобно дуру искать!

 - Столкновение мнений...

 -  Le  choc  des  opinions jaillira  de verite (В столкновении мнений рождается истина).

 - Нет, Александр Сергеевич, положи­тельно я тут с вами согласиться не могу! Быть может, где-то там, ну, к примеру, в британском парламенте или в парижс­ких литературных салонах столкнове­ние мнений может привести к истине. Или - где-либо на степенном Востоке, где седобородые мудрецы сидят на ков­риках, поджав ноги калачиком, долгими часами под чинарами у пруда, - в их дис­путах тоже может родиться истина... А у нас, на Руси,  истина от столкновенья мнений не рождается. А рождается чаще всего озлобленность даже меле друзьями. А то и просто мордобой, вплоть до боль­ших кровопусканий! Судите сами, разве то, что произошло на Сенатской пло­щади, не есть плод столкновения мне­ний?

 - Ах, не напоминайте мне о Сенатс­кой! У меня и без того...

 - Да оставьте вы эти изреченья, -они хороши и уместны разве что в ус­тах благочестивых дам,  следящих на балах за своими дочерьми! Les manages se font dans le cieux (Браки свершаются на небесах), - как же, на небе­сах! Уж мы-то с вами, господин студио­зус,   должны   хорошо   себе   и   давно представлять, где они свершаются. Да­же и не в храме!..

 - А, по-вашему, где?

 - Как это - где? В ...! Вот где, прости­те  за неблагопристойную  рифму,   но иначе не скажешь. Правда, замечу, и там - не без мужского вмешательства... А то - на небесах! Вы еще, чего добро­го, начнете проповедовать нечто вро­де:  le fenune  est  la compagne  de   l’homme (Женщина есть товарищ мужчины).

 - Совершенно   верно,  Александр Сергеевич, - она «друг человека».

 - Ха-ха! Вот, наконец-то слышу речь не мальчика, но мужа. Давно нам пора понять: они - существа с других пла­нет...

 - И все же, признаюсь вам, мне этот вопрос стал самой распроклятой idee fixe1. Денно и нощно думаю и мучаюсь: что станется с мятежниками? Как но­вый Государь с  ними поступит?  Неу-жель не выкажет милосердия? Каково ваше мнение?

 - Je ne sais pas, cher maitre (Не знаю, дорогой мэтр)...- правду вам говорю:  не знаю...  - Голос гостя прозвучал фальшиво и неестественно. -Предвижу и самый черный оборот дел.

 - Но ведь у нас давно уже нет смерт­ной казни!

 - Александр Сергеевич, вы не хуже меня знаете: у нас в России все может случиться. Русь - святая земля, стало быть, страна чудес. А где чудеса - там все возможно. Вы сами утверждаете, что русский народ - гениальнейший. Тогда согласитесь и с самим собой, с ва­шей строкой в «Онегине»: гений - па­радоксов друг... Словом, поживем -уви­дим...

 - Mon ami (Мой друг), как бы ни был я привер­жен к отечественному кладезю присло­вий и поговорок, но здесь я партизан (в данном случае - «сторонник») французской вариации сей пословицы. Французы говорят жесточе, но глядя на положение вещей реальнее, нежели мы: qui vivra - verra (кто поживет - тот увидит)!

 - Это верно, кто поживет...

 -  И все ж, государь мой, я еще не настолько  во хмелю,  чтоб забывать собственные вирши. Вы прочитали од­ну вариацию этой строки «Онегина», я же остановился на другой; впрочем, подумаем еще... Однако, je suis charme qu"Onegine vous ait lu (я очарован тем, как вы знаете «Онегина»). Ax, знать бы вам, как я жажду тиснуть всего «Онеги­на», полностью, как хочу взять в руки томик его отдельного издания! На все готов за ради этого! И рыбку съесть, и на ... сесть!

 - Ого, cher maitre (Дорогой учитель), глубоки же ваши познанья в речи простолюдинов!

 - Простолюдинов?  Се  proverbe (Эта поговорка) у нас была в самом ходу еще в Лицее! Мы, помнится, частенько заглядывали в государев сад, он с лицейским сосед­ствовал в Царском;  покойный Алек­сандр Павлович не раз выговаривал Энгельгардту, дескать, твои питомцы мои наливные яблоки таскают... Ainsi (Так вот), заводилой таких экспедиций был Пу­щин: на взгляд он и по сю пору est posi-tif et tranquille (положителен и спокоен), а в самом деле подлин­ный entreprenant (предприимчивый человек, зачинатель дел), вот он и был у нас enchefde ces affairs (во главе этих проделок). (Ax, за него у меня более всего душа трепещет! Ведь Жан-но первым навестил меня здесь, прош­лой зимой, и сердце мое чует; он и там, в мятеже, черт бы его побрал, был...) И вот как-то раз Кюхля наш захныкал: хо­чу яблок. Мы ему и говорим, мол, идем с нами в царский сад, а он - боюся! Тут-то мы ему чуть не хором: ты, братец, хочешь и рыбку съесть, и... Самое за­бавное, к чему мне сие и вспомнилось: Кюхля не понял, что это мы такое ему проповедуем,   можете  себе  предста­вить, - и нам пришлось некое время разъяснять   юному   германцу   raison d’кtrе (значение, смысл существования) древнерусского понятия «уд», а заодно и соответствующего ему дамс­кого предмета...

 - И как, понял Кюхельбекер, о ка­ких предметах вы ему рассказывали, охальники?

 - По правде сказать, я не убежден, понял ли он это и нонче. По слухам, он и по сей день дичится дамского обще­ства... Впрочем, что это я? До баб ли бедному Кюхле сейчас, под арестом!

 - Он в крепости?

 - Бог весть... Покамест я не имел ни о ком из них никаких достоверных из­вестий... Вот и рассудите: как тут обой­дешься без крепкого русского Словца, что в жизни, что в сочинениях. Осо­бенно когда сцены исторические из на­родной жизни пишешь.

 - Вы о своей трагедии говорите?

 - О ней, треклятой! Хотя... именно с ним, с «Годуновым», я здесь и оживал, и возрождался в отшельничестве моем. A propos (кстати), насчет грубости народных речений... Осенью, как раз у Пещурова в гостях быв, там встретился я с Горча­ковым, лицейским приятелем своим...

 -  Знаю, он ведь по дипломатичес­кой линии пошел.

 - Да, пошел, и, судя по всему, пойдет и далеко, и высоко. Хоть он и потом­ственный русак, из древнего боярского роду, а педантизму у него поболе, неже­ли у Корфа, тоже служаки по натуре своей немецкой... Уже сейчас он чем дальше, тем больше grand seigneur (важный господин), хо­тя копни глубже - тот же славный ма­лый, что и был в лицейские лета. Одна­ко ж мы с ним и схлестнулись как раз из-за «Годунова» моего, верней сказать - из-за того, что ему там солецизмами, вишь ли, показалось, простолюдинскими, плебейскими словечками! И добро еще, кабы речь шла о присловьях вро­де той «рыбки», - хотя се proverbe est brutal mais pas sale (эта пословица груба, но не грязна), а и ничто не грязь, когда на своем месте лежит. Но Горча­ков услыхал в «Годунове», когда я там им читал куски из него, слово «слюни» -  и сгрибился, как барышня, дохлую мышь увидавшая. Убери, говорит мне, эти «слюни», не должна в высокой тра­гедии звучать уличная речь. Ну, тут-то я и взорвался! Читай Шекспира, кричу ему, вникай в Шекспира, коли ты по иностранным делам служишь, ведь ве­ликий британец заставляет своих геро­ев выражаться с полнейшей непринуж­денностью, оттого-то его трагедии и поныне в чести у публики. Вот и я, го­ворю, своих монахов бродячих тоже заставлю по-матерну браниться. Бог ты мой, что тут с Горчаковым сделалось!.. Правда, после бокала с хересом - вот уж точно, свое натура-то лицейская да русская берет! - подулся, починился, погрибился еще, а потом говорит: чи­тай еще, Сашка!

 - Александр Сергеевич, я вас прошу о том же! Сделайте милость, почитай­те что вашей душе угодно, я готов слу­шать вас вечность!

 - Вечность, вот как! Вечность, мой друг, штуковина, пресерьезная, с нею шутить не надобно. Лучше всего изо всех нас, пиитов российских, это ста­рик Державин понимал. Ведь сколько глупостей   намарал,   а   перед   самой смертью на грифельной доске своей, даже не на бумаге, такое нацарапал -лучше уж никто не скажет: «Все вечнос­ти жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы». Все... Ладно, сударь, не только на вечность, но и на четверть часа у ме­ня  сил  недостанет,   если  мы  сейчас вновь не наполним  «сии  священные фиалы» да не «дернем ради благости живота нашего», как тот же мой свя­тейший друг и собутыльник Иона лю­бит говорить...

 ...Вот и все, что мне удалось услы­шать, стоя у окна, за которым шел этот разговор. Ибо в тот самый миг, когда Поэт упомянул имя своего великого предтечи Гаврилы Романовича, я почу­вствовал, что необходимо, как гово­рится, переменить позицию: все тело затекло. И, поворачиваясь к окну дру­гим боком, чуть оступился и стукнул локтем по стеклу. Оно не разбилось, но зазвенело, и тут же в комнате прозву­чал  тревожный   голос   гостя:   «Алек сандр Сергеевич, посмотрите - точно, у окна кто-то стоит и на нас глядит!» И оба собеседника тут же ринулись к ок­ну...

 Если часом ранее, когда я слегка вы­дал свое присутствие у окна и хозяин дома вместе со своим гостем только лишь подались в сторону окна, волна жаркого, плотного, густого, неземного света лишь толкнула меня в грудь, то теперь произошло нечто совершенно иное...

 Раза два в жизни мне, к несчастью, довелось испытать на себе, что такое взрывная волна. Но ни один из тех слу­чаев по своему воздействию не срав­нится с тем, что произошло со мной у заповедного дома в Михайловском. Эта волна света в буквальном смысле «при­подняла и шлепнула» меня. Приподня­ла, закувыркала так в вихрях вьюги, что я на несколько мгновений утратил всякое соображение, всякое понима­ние того, где я, что со мной и даже, на­верное, кто я такой... Удача - а можно даже сказать, счастье мое в том прик­лючилось, что все это произошло зи­мой, да еще в самую снежную погоду. Иначе бы от удара о землю, пролетев десятка два метров, не меньше, я прос­то бы погиб.

 Но сила света, шедшего из окна му­зейного здания, швырнула меня в гро­маднейший, глубочайший сугроб. И, входя в его свежую толщу, я ощутил, что прихожу в себя, - и в тот же миг просто физически ощутил себя горя­щим, да, буквально горящим, либо, по крайней мере, заряженным, до послед­него капилляра насыщенным силой ог­ня. Почувствовал, что весь превратил­ся в какой-то ком огня и света и что еще бы секунда пребывания в полете -и я просто сгорел бы дотла!

 ...Слегка придя в себя и сделав не­мало усилий, чтобы хоть голову высу­нуть из сугроба, я прежде всего взгля­нул на Дом Поэта. Все окна в нем были черны. Ни в одном не виднелось ни единого проблеска света. Все было глу­хо и невероятно тихо. Вьюга начисто замерла. Остались лишь глухая тиши­на, черный силуэт опустевшего музейного дома, февральская наступающая ночь. Зима, Россия...

 Я рухнул в сугроб лицом вниз - и захлебнулся слезами. Можно сказать - разрыдался. Так, как непозволительно даже мальчишке, а не то что уже очень немолодому мужчине. Думается мне, что вообще никогда в жизни я не пла­кал так горько, так сильно, так отчаян­но...

 Отчего я плакал? Почему? Над чем или над кем?

 От всего... По всему... Над всем и над всеми...

 Прежде всего - потому, что мне ста­ло окончательно ясно, кому принадле­жал второй голос, звучавший только что в Доме Поэта, кто звал меня моим домашним, детским именем на дороге в Савкине. Я узнал свой голос, но...

 ...Но то был голос, звучавший в раз­говоре с Поэтом то ли тридцать, то ли сто семьдесят лет назад. То был голос, принадлежавший мне, но - двадцатид­вухлетнему!

 Я плакал потому, что услышал того, кто когда-то был мной. Услышал моло­дого парня, которому верилось в самое светлое грядущее свое. Услышал того, кто еще не испытал, можно сказать, ни­чего черного и по-настоящему злого в жизни. Ни гибели множества своих то­варищей, ни смерти самых лучших дру­зей своих, ни предательства со сторо­ны иных, кого считал друзьями. Я услы­шал себя, еще не познавшего ни смер­тельного риска, ни смрадной гари, ко­торая клубилась над останками недавно взлетевшего самолета - того; где были мой боевые друзья. Я услышал голос, исходящий из горла, которое еще не было обожжено ни ядовитым дымом от разрывов реактивных снарядов, ни сле­зоточивым газом, удушавшим сотни лю­дей во время краткой, но лютой граж­данской бойни в самом центре Москвы, на Красной Пресне, ни ледяной аркти­ческой соленой сыростью, ни убий­ственно-сухим ветром пустынь...

 Я плакал потому, что услышал себя - еще не знавшего житейских катастроф, от которых оставался лишь один шаг не лиру ему на лицейском экзамене. Я пла­кал над бренностью всего живого и су­щего, над тем, что «жерло вечности» действительно поглощает все и всех. И сколько б мы ни говорили о «вечно жи­вых» - нет уже их никого, никого в жи­вых, тем более - вечно. И еще я плакал потому, что у нас в России словно бы так заведено от века - чем более достоин че­ловек стать именно вечно живым или хотя бы пожить как можно дольше, чтоб света побольше подарить людям, тем короче его земная жизнь... И Поэт, ставший для меня поистине вечным, на­яву уже шестнадцать десятков лет стал мертвым, и даже в сухой песчаной поч­ве Синичьей горы давно истлело его те­ло. И застрелен он был ничтожеством, наглым и тупым двуногим кобелем, вдо­бавок еще и любовником своего отца -барона, чьим приемным сыном был, -что может быть более мерзопакостно для человека, не мыслившего себя без любви к Женщине, без поклонения ей?! И привезен-то он мертвый был сюда тайно и зарыт спешно, чуть не как прес­тупник, благо, что хоть отпели и в Пи­тере, и в Святогорье, да схоронили там, где он сам желал покоиться. А все про­чее, связанное с гибелью его, - Боже, как отвратительно, как ничтожно!..

 ...как, впрочем, говорю, и почти у каждого из тех русских людей, кто на много голов (или даже на вершок) ду­ховно выше остальных. Век почти лю­бого из них краток, из жизни в больши­нстве своем они уходили и уходят не по своей воле, насильственно - если их не убивают, то физически все равно унич­тожают, затравливают и загоняют в гроб каким-либо изуверским или изде­вательским образом. А если кому выпа­дает участь прожить хоть немного больше полувека, то судьба его мучи­тельна и горька, и уход из жизни, как правило, тоже окружен унижением, об­ложен грязью, недостоин его высокой души... Так было прежде - так остается и теперь; и в эти самые дни друг за дру­гом в мир иной уходят лучшие из тех, кого я знал и знаю: таланты, Мастера, беззаветные труженики, подвижники, просто добрые и сильные созидатели жизни, работящие русские люди. И на том свете у меня добрых друзей и прия­телей сегодня стало много больше, чем на этом...

 И пустеет без таких людей родная страна, в запустение приходит она, и - без них - все меньше в ней становится Пушкина... Россия-матушка, пожалей ты нако­нец лучших детей своих, самое себя по­жалей!.. А жалеть - по-русски и значит любить: так полюби же ты себя, Родина наша...

 Вот почему, лежа в глубочайшем сне­гу Михайловского ранней февральской ночью, я плакал навзрыд. Я плакал над Пушкиным, над Россией, над собой, над всем в жизни, что мне кровно близ­ко и дорого.

 А еще - как ни странно будет кому-то это услышать после только что сказан­ного здесь - еще я плакал от счастья.

 От счастья, выпавшего мне: оттого, что родился, жил, живу и окончу свой век в России, здесь, на родной, на са­мой русской, на псковской, на Пушки­нской земле.

 Разве возможно объяснить это счастье тому, кому оно непонятно?! Я плакал от счастья, и этим все сказано...

 ...Понемногу приходя в себя, отходя от своих рыданий и успокаиваясь, я об­наружил себя лежащим вовсе не на сне­гу. И не в снегу. Помнится, ничуть этому не удивился: видно, как говорится, ли­мит на способность быть потрясенным или просто удивленным чем-либо у ме­ня в тот день был уже начисто исчер­пан. Потому все и запомнилось, увиден­ное почти спокойным взглядом, с фо­тографической четкостью. А именно: лежал я на земле. Снега подо мной не было, и почва подо мной была, тепла и даже почти суха - как если бы то проис­ходило в конце апреля или в начале мая, когда солнце уже, не только «съе­дает» снежный покров, но и хорошень­ко прогревает землю... Вокруг моего распростертого тела образовался в глу­боких снегах Михайловского островок этой теплой и почти сухой почвы - по добно воронке диаметром метра в че­тыре. И даже по стенам этой воронки снег был оттепельно-талым...

 Объяснить происшедшее я могу лишь одним: вероятнее всего, тот безмерный заряд светового жара, который вселился в меня у окна Поэта и чуть не испепелил меня изнутри, - скорее всего, он-то и растопил, излучаясь из моего тела, ту мо­гучую груду снега, в которую швырнула меня волна жаркого света, вырвавшаяся из того окна. По крайней мере, других объяснений у меня нет. Никакие слезы, даже самые горячие и ручьями лившие­ся, не смогли бы растопить до земли тот высочайший сугроб да вдобавок еще и саму почву прогреть и подсушить. Кроме всего, на мне и одежда, и обувь тоже бы­ли почти совершенно сухими...

 Я поднялся на ноги и, уже не огляды­ваясь на Дом Поэта, пошел к забору, к ограде, к воротам в ней. А с той сторо­ны ограды из ночной мглы навстречу мне двигались две светящиеся точки, они увеличивались в движении вместе с нарастающим гулом мотора. Подойдя к калитке, я увидал, что к ней, прокла­дывая в снегу глубокую сплошную ко­лею, подъезжает снегоход. В нем сидел мой Приятель, мой бывший одноклас­сник, а за рулем был наш общий знако­мый из Савкина.

 - Если ты думаешь, что мы тебя обыскались, то ошибаешься! - спокой­ным и, что интересно, почти трезвым голосом заявил мой старый друг. - Как наше пиршество подошло к своему ес­тественному завершению по причине исчезновения всего спиртного до кап­ли, так мы вышли все прогуляться. Ви­дим, на Савкиной горке тебя нет. Тогда я и сказал: не волнуйтесь, господа-това­рищи, ибо друг наш, как это ни печаль­но, человек непьющий, следовательно, может находиться сейчас только в Ми­хайловском; небось, пошел попрощать­ся с домиком пушкинским, ведь знает, что его снесут скоро. Ну, уговорили мы соседа, владельца этой роскошной ино­марки, и поехали. И, как всегда, я ока­зался прав! Садись, промерз, небось...

 ...Когда снегоход уже урчал в бору, мой приятель спросил меня:

 - Ну, какие планы на завтра? Неожиданно для себя я произнес в ответ:

 - Qui vivra - verra...

 - А, ну ясно, совсем тронулся! Тогда и я тебе тем же концом отвечу: Que sera - sera...

 -  Что-что?! - удивился я, поскольку никак не ожидал услыхать из уст своего бывшего одноклассника французскую речь.

 - А ничего! - язвительно усмехнулся он. - Если ты, лингвист-филолух, или кто ты там согласно диплому, забыл, что это значит, то поясняю: это един­ственное,  что я  знаю  по-французски кроме «пардон» и «мерси», а по-русски это вот как: «Что будет - то будет!»...

Скачать статью в формате Word